За пределы же городка юная бабушка никогда не выезжала. Тот факт, что вся Польша, с этим и тысячью других похожих на него местечек, как фрикаделька в суп, была погружена в Российскую Империю ничего не менял. Как уже говорилось, русского языка бабушка знать не знала.

Чтобы нарушить если не идиллию, то, по крайней мере, равновесие ее жизни, требовался коварный соблазнитель. И таковой не преминул появиться, стоило только бабушке повзрослеть, ибо она была удивительно хороша собой; вернее, отмечена какой-то не то инфернальной, не то заоблачной внешностью, хрупкой и ускользающей.

Такая красота обычно не приносит счастья своим обладательницам, что в случае с бабушкой отчасти подтвердилось. Надо сказать, что, судя по чудом сохранившимся крохотным и поцарапанным коготками времени фотографиям, ни обе бабушкины сестры, ни единственный брат, ни ее мать не обладали и малой толикой бабушкиного очарования.

Поэтому все они с долей враждебности отнеслись к назойливым ухаживаниям чулочного магната тридцати с лишним лет, с усиками и наметившимся брюшком. И нет ничего удивительного, что сей магнат, владелец ряда чулочных фабрик и солидный мужчина со строгим, надменным взором, пленял юную девушку из захолустного городка.

Бабушкина семья все годы, пока шла Первая мировая война, балансировала на грани голода, и чашу весов легко перетягивала картофельная похлебка или краюха хлеба. Так что букеты цветов и коробочки шоколадных конфет, высылаемые фабрикантом, казались им излишеством, достойным всяческого осуждения. Пока суд да дело, бабушкин брат счел своё дальнейшее пребывание между двух воюющих огней бессмысленным и перебрался (вернее, пробрался) прямехонько в Бруклин.

Как заботливый сын и брат, он отнюдь не бросил семью на произвол судьбы, немедленно выслав почтой билеты на пароход. Старшая из бабушкиных сестер, будучи замужем, ехать уже не смогла. Оставалась мать, средняя сестра и сама бабушка. Настал драматический день: судно стояло под парами, мать и сестра взошли на борт, фабрикант ради всего святого молил остаться, бабушка в растерянности застыла на трапе. Шла осень 1917-го года; пароход ушел без бабушки. Фабрикант увез молодую жену во Владимир, где у него шло самое крупное производство. Старшая сестра осталась в Польше. Мать с другой сестрой отплыли. Они расстались, и, как оказалось в дальнейшем - навсегда.

Еще по пути в Россию молодоженов застал Октябрьский переворот. Судьба фабрик вызывала сильную и небезосновательную тревогу. Прислуга покинула дом и ушла экспроприировать. Стыдно сказать, но буквально некому было поставить самовара. Ко всему прочему, оказалось, что во Владимире случаются крайне суровые зимы. О нет, бабушке было не привыкать к домашней работе, но недаром русская зима вошла в легенду. Одним словом, бабушка застудилась и слегла с крупозным воспалением легких.

В один из вечеров, когда близился кризис, молодой супруг решил, что теряет ее. В сильной тревоге он выскочил из дому как есть, без шубы и сапог, и кинулся к доктору. К утру кризис миновал, бабушке стало немного лучше и тогда, расслабившись, слег ее супруг. Еще через два дня он умер, оставив по себе вышеизложенную семейную легенду и две фотографии. Бабушка осталась одна-одинешенька, без фабрик, отошедших пролетариату, и без родственников, отошедших за моря; посреди суровой русской зимы, революции и русского языка, из которого она не знала и слова.

Дедушка мой, прекрасный и добрый человек по фамилии Рамм, по отцовской линии восходил к литовским последователям известного раввина Менахем Мордехая (отсюда и фамилия), а по материнской – к клану совладельцев- переплетчиков из Владимира – Коилей. Семейство Коилей попало во Владимир особым образом. Как известно, со времени аннексии Речи Посполитой евреям надлежало проживать в пределах так называемой черты оседлости, охватывавшей особо поименованные местечки западных и юго-западных губерний.

Разумеется, обе столицы и их окрестности были для них заказаны. Один из предков Коилей оказался призван по рекрутскому набору, честно служил и геройски отличился в одну из турецких кампаний. В награду за это отслуживший рекрут, вместо креста, в данном случае неуместного, был пожалован правом самому выбирать себе место жительства и передавать сие право по наследству. Так Коили оказались под самой Москвой. Шло время и вот уже бедный, но благочестивый еврей Яков Рамм из Брест-Литовска был выписан состоятельным Коилем в качестве жениха для своей дочери. Так на свет появился сам дедушка, три его брата и две сестры.

Не все шло так уж гладко у Раммов. Отец семейства, Яков Ильич, кроме набожности и начитанности, отличался еще и буйным нравом. Посему, будучи однажды назван проходившим мимо полицейским урядником свиньей или чем-то в том же роде, он не сдержался и заехал тому в самую морду. У полицейского урядника, как видно, было в этот день дурное настроение, и он крепко осерчал. Результатом сего явилась высылка Якова Ильича на вечное поселение в старинный сибирский город Тару, Тобольской губернии. Жена последовала за ним.

Там, в Сибири, рождались и росли их дети. Прекрасно пошло швейное дело. Сказалась деловая коильская сметка супруги Якова Ильича. Пока муж беспрестанно молился в синагоге, Евдокия Абрамовна вела дело твердой рукой. На единственной сохранившейся фотографии виден их дом: основательный, бревенчатый, по-сибирски коренастый. Однако, как только это стало возможным с приходом революции (а также Колчака), семья засобиралась обратно во Владимир, к родным. Добирались долго. По пути, проезжая мимо Тобольска ранней весной 1918 года, дедушка наблюдал во дворе губернаторского дома арестованного императора Всероссийского и, кстати, царя Польского Николая II.

Тот был бодр и свеж; поднявшись в шесть утра, самолично рубил дрова; а всего через месяц с небольшим с женой, детьми, доктором и прислугой был расстрелян большевиками. В 27 лет дедушка обладал романтическим взором, усиками как у будущего Пуаро, замечательным музыкальным слухом и мандолиной неаполитанской выделки. В Первую Мировую его чуть было не убили на фронте, но спасла любовь и музыка, что для него было почти одно и то же. Юный солдат отлучился из части к даме сердца, пел и музицировал, запершись с ней в комнате, а проснувшись наутро, как ни спешил, а опоздал к отправке эшелона.

– После выяснилось, что все мои друзья погибли. Все до единого! - рассказывал мне дедушка. - Нам выдали одну винтовку на пятерых. «Первым винтовку возьмет Рамм, как единственный среди вас еврей, - говорил серьезный подпоручик. Затем, когда его убьют, винтовку подберешь ты...» – и подпоручик указывал на следующего в шеренге.

Когда дедушка вернулся в часть, его поначалу собирались расстрелять как дезертира, однако вышел указ срочно сформировать музкоманду. Так дедушка вторично был спасен музыкой. В третий раз это случилось, когда его в качестве врага народа забрали в НКВД. И надо же было случиться, что как раз тогда этой солидной организации понадобился собственный оркестр. Но играть, скажем, на трубе оказалось потруднее, чем вести следствие и дедушке было поручено в трехдневный срок довести свой политический слух до уровня музыкального.

Однако, покамест, в свете замирения с немецким пролетариатом, он покинул друзей из музкоманды и эдаким щеголем вкатился во Владимир, на улицу «Годову гору», в дом номер 4. Бабушке моей после случайного знакомства не потребовалось слишком много времени, чтобы согласиться на замужество вторично и уж окончательно. Вместе они прожили около 60-и лет, и разлучила их только смерть.

Так, или почти так, семья наша врастала в Россию, в ее язык и дух. Могу сказать, что, хотя коренные Владимирцы сильно окали, и речь их, в общем-то, не была лучшим образчиком для подражания, однако дедушка, а за ним молодая супруга и обе их дочери почему-то прекрасно, «каллиграфически» правильно говорили на своем втором родном языке (первым был пока еще идиш), практически не делая ошибок ни в ударениях, ни на письме. Какое-то языковое чутье вело их.

Однако, в конце концов, судьба совершила очередной кульбит. Дочери Тэмочка и Сарочка были дружны, вместе учились в Москве и вместе же были вдруг (на тебе!) распределены в Закавказье. Ехать не то чтобы не хотелось, просто им казалось достаточно диким оказаться вдруг среди гор и кушать кишмиш. Но на закате сталинских времен ослушание было немыслимо. Ехать и точка! К тому же евреи вообще готовились тогда к переездам не столько на юг, сколько на Дальний Восток. Так наши рафинированные москвички попали в диковатую Армению.

Отец мой – человек решительной и твердой воли – сам режиссировал свою жизнь. Его предки вынуждены были бежать из Западной Армении, находившейся под Оттоманской пятой ради спасения не столько еще жизни, сколько попранной чести. В Турции, географически примыкавшей к Европе, процветали самые варварские формы национального унижения и оскорбления: грабеж, разорение семей, погромы.

Однажды, не дожидаясь худшего, целый городок в Ванской провинции снялся с насиженных мест и перебрался в грузинский Ахалцих, под крыло Российского имперского орла, поступив весьма дальновидно, ибо главная катастрофа и главные кровавые годы были для турецких армян еще впереди. Эмигранты говорили между собой на западно-армянском диалекте, помнили турецкий, постепенно выучились грузинскому. Русского в их обиходе не было: и в этом смысле история удивительно повторялась. Однако отец учился как мог и не собирался прозябать в захолустье.

1940-й год он встретил танкистом в Ленинградском гарнизоне, к лету 41-го был выдвинут без снаряжения на неподготовленные позиции к западной границе и лишь одним из немногих спасся тогда в накрывшей всех мясорубке.

Не станем здесь описывать войну, ее кровь, гарь и раны. Отцу повезло выжить, и если война настигла и убила его в 86 лет, проникнув в старую рану, то все-таки та немалая отсрочка собственно и составила всю его жизнь.

Отец не стал возвращаться в любезный сердцу Ахалцих, а прямехонько направил стопы в город Ереван – всемирную столицу армян. Так, к 50-ому году до нашего века произошло два ничтожных во вселенском масштабе, симметричных события: Тэмочка с Сарочкой выписали в теплый, и даже симпатичный Ереван своих милых родителей; там же бравый солдат Арменак обустроил дом для матери и сестер.

Оставалось красотке Тэмочке и геройскому Армену встретиться в тогда еще крохотном Ереване. И языком, на котором им предстояло заговорить между собой, был, конечно же, русский (а какой же еще?). На этом языке она – еврейка польских корней и он - армянин с восточно-турецким произношением говорили, ссорились и любили, пока смерть не иссушила слова этого языка на губах Арменака. Его жизнь мучительно затухала, когда так же корчился и метался, умирая, Советский Союз.

Родители не любили эту страну. Этот строй. Этих кремлевских горцев да старцев. Но и они не могли бы пожелать ей такой смерти. Такого позора и смрада еще прижизненного разложения. Все завертелось в кровавой свистопляске, к которой присоединилась прежде благосклонная к Армении природа. Сначала раскол прошелся по стране, семьям и сердцам. Затем землетрясение поколебало горы, сметая целые города.

За этим последовала война, этнические погромы и чистки; далее экономический крах, голод блокадного Еревана, вода в стакане, замерзающая за ночь и глинистый хлеб по карточкам. И мать моя возроптала. Она жила в вольготной и хлебосольной Армении ровно сорок лет (столько же, сколько народ ее брел по пустыне), так и не выучив ни слова по-армянски. Скажу больше, еврейская кровь и безупречный русский язык были ее столпом, ее правом смотреть чуть свысока и ее защитой.

И древняя Армения, эта истовая христианка, эта мученица, открывшая новый, современный мир именно через русский язык и никогда прежде не запятнавшая себя тенью антисемитизма – была ее Арменией. В этой земле упокоились ее родители и муж. Но земля эта перестала говорить с ней (во всяком случае, по-русски перестала). Тогда мать моя засобиралась в Израиль.

Теперь мы здесь: раз уж земля у нас – обетованная, то вот мы и явились за обещанным. Нет, истинно говорю вам, грех жаловаться. Все сложилось чудесно. И даже в смысле русского языка, который, пропитавшись Ближним Востоком, как пончик маслом, звучит здесь из каждой подворотни. Возможно, это – не тот русский язык, и даже далеко не тот. А в самой России? А в Москве и в чуть более культурном Петербурге? Где он вообще тот кроме книг и собственной памяти?

Подытоживая, я хочу сказать, что не грущу. В целом, не грущу. В конце концов, не мы первые, из-под самого носа которых уходит нечто очень важное, нечто даже необходимое! Ну и что? Кто нам обещал счастья? Нам и жизни-то никто не обещал, а если и обещал, то гарантии оказались фальшивыми. Нет, правда, все хорошо. Вот только сын мой – сладкая тощая глиста пятнадцати лет – разбирается в чем угодно на свете, кроме языка, который когда-то свел, соединил, слил и слюбил его предков. Составил их жизнь, их понимание, их шёпот и крик.

А он теперь еле-еле читает на том языке.

Поделиться
Комментарии