Юрий Павлович говорил на безупречном, элегантном русском языке. А, кроме того, на французском, сохранявшем аромат начала двадцатого века, на сербском, на румынском и даже на венгерском языках.

Отец Юрия Павловича был русским консулом в Салониках. Там семью Лобачевых застала Февральская революция 1917 года. А спустя несколько месяцев, перед Октябрьским переворотом родители Юрия Павловича стали жертвами холерной эпидемии, оставив сиротами четырех сыновей.

В 1918 году осиротевших мальчишек переправили в Белград, и там, в возрасте девяти лет маленький Юра начал карьеру уличного чистильщика обуви. А в тридцатых годах он был уже известным художником-карикатуристом в редакции белградской «Политики» и считался родоначальником сербского комикса.

С приходом немцев в Белград Юрий Павлович ушел в Сопротивление. А когда в Югославию вошли советские войска, он был прикомандирован в качестве переводчика к одной из советских дивизий, с которой дошел до Австрии. За это ему без особых проволочек было дано советское гражданство.

А после того, как Тито поссорился с Москвой, Юрия Павловича и еще несколько сотен таких же советских граждан посадили в товарные вагоны и вытолкнули их на территорию Румынии. Там он и прожил до 1955 года, работая карикатуристом в газете «За прочный мир, за народную демократию», пока ему не разрешили поселиться в Ленинграде, где Юрий Павлович до самого выхода на пенсию проработал в «Боевом карандаше».

Вернувшись на родину, с которой, по сути, он не был знаком, Юрий Павлович при каждой возможности стал активно путешествoвать по отечественным просторам. Здесь, собственно, и кроется развязка притчи, начало которой было положено в безвестной австрийской деревушке, где часть, в которой служил Юрий Павлович, встала на постой.

«Австрия вообще была сравнительно мало задета войной, а деревушку, в которой мы расположились, бои вообще не затронули, - рассказывал он. – Педантичные нарядные домики, ухоженные лужайки, мощеные мостовые, дорожки, выложенные камнем, идеальный порядок, почти стерильная чистота – словом типичная швабская деревня. Как-то рано утром вышел я покурить на крыльцо дома, в котором мы квартировали. А там уже сидит Коля Куркин, ординарец нашего командира, славный молодой парень.

Сидим, курим. Над деревушкой предрассветный туман плывет. Тишина. Идиллия полная. И вдруг Коля мечтательно говорит: «Вы посмотрите, Юрий Палыч, красота-то какая… Ведь вот как, оказывается люди жить умеют – с уважением к себе. Каждая травинка подстрижена, каждый дом – загляденье, камушек к камушку подогнан, тропинки вымощены, чистота кругом… Как я все это увидел, зарок себе дал – вот кончится война, будет у меня, дай бог, возможность собственный домишко построить, я его так же обихожу, чтобы человеком жить».

Я, естественно, его похвалил за такое намерение. Посидели мы еще немного, докурили и разошлись. А дальше я об этой беседе и не вспоминал. До тех пор, пока спустя лет тридцать, а то и больше, не оказался в Крыму. Просто путешествовал в тех краях на автобусе. Теперь уже и не припомню, где это было – кажется, где-то между Симферополем и Бахчисараем. Автобус сделал остановку в каком-то селе, я вышел размять ноги, и вдруг слышу: «Юрий Палыч, вы ли это?» Оглядываюсь – а это мой Коля Куркин. Постаревший, но вполне узнаваемый. На мотоцикле с коляской. Короче говоря, снял он меня с автобуса вместе с моим рюкзаком и повез к себе домой боевую юность вспоминать.

Приезжаем. Вижу – Коля явно преуспел в послевоенной жизни. Во дворе стоят еще один мотоцикл с коляской и «Москвич». Дом – полная чаша. Трое сыновей один другого краше, хлебосольная и веселая супруга, стол ломится от угощений, хоть специально к моему приезду никто не готовился. Но тут же волей-неволей отмечаю: дом большой и добротный, но какой-то несуразный – какие-то пристройки, чуланчики, навесы – и все не к месту; двор огромный, но местами зарос бурьяном, а местами завален обрывками толя, обломками досок, ржавыми тазами; ограда покосилась, колышки в ней как щербатый рот, и все разного размера, ну, и конечно ни клумб, ни цветов, ни травки, ни мощеных дорожек…

Посидели, выпили, повспоминали, порассказывали друг другу кто и как жил все это время, снова выпили. Наконец, уже заполночь вышли мы с Колей покурить на крыльцо, как в тот раз в Австрии. Я ему и говорю: «Николай, а помнишь наш разговор в той австрийской деревне? Живешь ты – дай бог каждому, так что же ты не стал свое гнездо устраивать как те австрияки? Ведь хотел же?»

Тут мой Коля задумался, помолчал, покряхтел, а потом как-то весело и в то же время обреченно ответил: «Эх, Юрий Павлович, так то ж – они, а то ж – мы».

Происходил этот разговор, напомним, в ту духоподъемную эпоху, когда мы делали ракеты, перекрывали Енисей, были впереди всей планеты в области балета, и когда никому и в голову не могло прийти, что когда-нибудь Россию придется снова поднимать с колен.

Именно поэтому Коля Куркин не стал объяснять наличие бурьяна в собственном дворе кознями Запада. Не осадил Юрия Павловича ссылкой на то, что, мол, «Запад нам не указ», не обвинил его в либеральном пресмыкательстве перед загнивающей Европой и не посоветовал «сваливать в милую ему Австрию», а бесхитростно, а, главное, беззлобно констатировал реальность: то ж они, а то ж мы.

Впрочем, Коля Куркин был не совсем прав: оказалось, что в нынешней «вставшей с колен» России небольшая часть населения (в отличие от основной его массы, живущей на среднестатистическую месячную зарплату в 15.000 рублей) очень быстро научилась имитировать – разумеется, в собственной интерпретации – «их» образ жизни. Однако и тех, и других наших соотечественников объединяет горделивое равнодушие по отношению к тому факту, что их страна остается, по сути, неким гигантским двором Коли Куркина. Заросшим бурьяном, заваленным отходами, без «мощеных дорожек» и с неряшливо сооруженной, постоянно перестраиваемой «вертикалью власти».

Все мы испытываем смутное, граничащее с отчаянием, а потому глубоко запрятанное чувство собственной вины за такое состояние нашего дома. Мы понимаем и то, что за этим стоит, выражаясь словами того же Коли Куркина, «неуважение к себе». Мы были бы и рады жить как те же австрияки, но либо не знаем (а подчас и не хотим знать), как этого добиться, либо попросту не верим в собственную способность к кропотливой и систематической работе.

И мы привычно компенсируем наше бессилие перед собственной инертностью поисками декоративного величия и декоративных врагов, что, с одной стороны, предполагает наше абсолютное совершенство, а с другой – объясняет наши случайные недостатки происками супостатов.

Казалось бы, нынешний всепланетный и беспрецедентный кризис должен был заставить нас задуматься над обустройством собственной страны, а не, скажем, трансокеанских каналов в Никарагуа, нефтяных приисков в Венесуэле или финансового благополучия отдельно взятого Эдуарда Кокойты в Южной Осетии. Но мы снова озабочены тем, как бы отдать землю крестьянам в далекой Гренаде, не очень при этом задумываясь, а как живется тем же крестьянам где-нибудь в Нечерноземной полосе России. Впрочем, мы согласны «обустраивать» Россию, но исключительно в планетарных масштабах, включая собирательство «исконно русских земель» в границах бывшего Советского Союза.

Заметьте, при этом мы осмысливаем реальность в той же нехитрой системе координат, что и Коля Куркин: то – они, а то – мы. Беда только в том, что Коля был при этом мудро самокритичен, а вот мы используем ту же формулу как категорическое и агрессивное неприятие всего того, что связано, условно говоря, с нехитрым, человечным и самоуважительным бытием австрийской деревушки.

Ну, а то, что «замечательный грузин» стал кумиром первого в истории России непоротого поколения говорит вовсе не о нашем желании вернуться в ГУЛАГ.

Это всего лишь истерическая реакция на «их» нежелание считать «наш» бурьян цветочными клумбами.

Поделиться
Комментарии